– Потрясающе! – согласился Кокотов, внимательно глядя на часы.
– Но это пустяк по сравнению с тем, что случилось с моим братом Стасем! Вообразите, приезжает он в революционный Петроград, а там… Вы торопитесь?
– Немножко.
– Ну ничего, докончу в другой раз! – Болтянский собрал морщины в улыбку и обнажил юную пластмассу зубов. – А вот морскую капустку зря не едите! Это же эликсир вечной молодости!
Всыпав для приличия в рот ложечку толченой ламинарии и запив ее чаем, Андрей Львович поспешил вон из столовой. По пути в свой номер он нагнал Татьяну, тащившую поднос с тарелками. Наблюдательный писатель сразу заметил: это был завтрак на двоих.
«Кому бы это – на двоих?» – мнительно озадачился он и предложил:
– Давайте помогу!
– Спасибо, мне привычней. Вот Жукову с Хаитом жрать тащу! – сердито доложила официантка.
– Заболел?
– Ага, больной: сам железный – хрен стальной!
– А почему на двоих? К нему кто-то приехал?
– Да кому он, ненормальный, нужен! Коробится, сволочь!
Миновали оранжерею, где, неподвижно глядя на цветущий кактус, сидела Ласунская.
– Счастливая! – перехватив поднос поудобнее, вздохнула Татьяна. – Такую жизнь прожила, теперь только сиди – и вспоминай! А мне с моим дуроломом и вспомнить нечего. Тьфу!
Достигнув номера, где жил Жуков-Хаит, женщина нагнулась и поставила поднос у порога. Из-за двери тем временем донеслись два спорящих голоса. Один, густой, угрожающий бас явно принадлежал Федору Абрамовичу. Второй же, ломкий, трепетный тенорок, был совершенно не знаком.
– Все-таки к нему кто-то приехал! – предположил Кокотов.
– Сам он к себе и приехал! – зло ответил Татьяна. – Послушайте!
Андрей Львович напряг слух:
– Нет, ты мне скажи, почему вас нигде не любят? – гневно вопрошал Жуков.
– Завидуют! – отвечал тенорок.
– Чему-у?!
– Сам знаешь, чему!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь!
– Убью! – страшно взревел бас.
– Не убьешь… – ехидно возразил тонкоголосый незнакомец.
– Почему-у?!
– Сам знаешь!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь…
– Коробится! – шепотом подтвердила Татьяна, три раза стукнула в дверь и отпрянула.
Голоса в номере затихли, потом послышался скрежет отпираемого замка, и две руки, принадлежавшие, похоже, разным людям (на каждой были часы) быстро утащили поднос в комнату – а едва приоткрытая дверь захлопнулась.
– Сосиски мои! – объявил тенорок.
– Почему-у? – возмутился бас.
– Сам знаешь!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь!
Официантка загадочно сверкнула золотым зубом и ушла, качая бедрами, настолько мощными, что без покрова их даже трудно было себе вообразить.
Возле своего номера писатель увидел Бездынько. Лицо комсомольского старика набрякло той особой обидой, какая бывает лишь у поэтов, которым не с кем поделиться новым сочинением. Понимая, что в таком возрасте задетое авторское самолюбие опасно для здоровья, Андрей Львович кивнул, разрешая. Ветеран цезуры расцвел, затрепетал, обида сменилась восторгом – и он прочел, рубя воздух сухоньким кулачком:
От страны достанутся
останки нам,
Если заморочат Русь
Останкиным!
так скорей,
в борьбе
отвагу выковав,
Свергнем произвол
ибрагимбыковых!
Гневно крикнем
клике абрамовичей:
«Взад давай
народное
добро мечи!»
И потупился, ожидая оценки. Кокотов помедлил, поморщил лоб, пожевал губами, даже чуть нахмурился, как это делали в свое время его суровые литературные учителя, и наконец, после долгой паузы, словно нехотя произнес:
– А вы знаете, неплохо! Остро, чеканно…
– Вы не поверите, но даже Коля Асеев завидовал моим составным рифмам! Говорил: «Жаль, Володька застрелился – вот бы порадовался!»
– Поверю, – ответил писатель, вставляя ключ в замок. – Но про «клику абрамовичей» я бы не стал…
– Вы считаете? – огорчился Бездынько. – А Жукову понравилось бы!
– Вот ему и почитайте!
– Он теперь коробится…
– Подождите, пока перекоробится! – буркнул Андрей Львович, скрываясь от назойливого пенсионера за дверью.
– Когда перекоробится – поздно будет… – донесся вздох поэта.
Зайдя в комнату, писатель не успел порадоваться избавлению от Бездынько, как вдруг ощутил себя брошенным и никому не нужным. После трех дней, проведенных в обществе Жарынина, который повелевал Кокотовым, будто сержант-садист интеллигентным новобранцем, жизнь показалась автору «Полыньи счастья» унылой и бессмысленной. А исчезновение многообещавшей Натальи Павловны дополнило одиночество терпкой сердечной обидой.
Он поскитался по комнате, отвязал, встав на мыски, от люстры клочок серебряной новогодней канители и зачем-то вставил его в фарфоровый носик дулевского чайника. Потом, открыв трескучую дверь, Андрей Львович вышел в лоджию, подышал, оторвал от рябиновой кисти рыжую ягодку и задумчиво сжевал. Вяжущая горечь во рту, совпав с горечью душевной, нежданно утешила его, перейдя в некую гармоничную тоску.
Да и сам расстилающийся внизу осенний пейзаж настраивал на тихое, жизнеутверждающее уныние. Было пасмурно. Далеко-далеко, почти на горизонте, блеклой дневной свечкой маячила монастырская колоколенка. Три пруда, уходившие уступами вдаль, напоминали цветом свинчатки, которые мальчик Кокотов тайком от матери выплавлял на кухонной конфорке в баночке из-под гуталина. За прудами, почти у ограды, виднелся белый купол дальней беседки – туда еще соавторы в своих творческих прогулках не забредали. Сверху было видно, как территорию «Ипокренина» огибает узкая серая дорога: нырнув под арку и раздвинув желто-зеленый лес на пробор, она устремляется к Ярославскому шоссе, невидимому отсюда.